Ernst Neizvestny Painting
Osip Mandelstam
(1891-1938)
THE PETROPOLIS POEMS
OF 1916
Мне холодно.
Прозрачная весна
В зеленый пух Петрополь
одевает,
Но, как медуза, невская волна
Мне отвращенье легкое внушает.
По набережной северной реки
Автомобилей мчатся светляки,
Летят стрекозы и жуки стальные,
Мерцают звезд булавки золотые,
Но никакие звезды не убьют
Морской воды тяжелый изумруд.
Literal Translation
I’m cold. Transparent season of Spring
Dresses Petropolis in green fluff,
But, like a jellyfish, the Neva wave
Instills in me a light repugnance.
Along the north embankment of the river
The fireflies of cars go rushing past,
Steel dragonflies and beetles fly above,
While golden pins of stars glisten,
But no stars will kill
The heavy emerald of the waters of the sea.
d
Literary
Translation/Imitation by U.R. Bowie
I’m cold. The season of transparence, Spring,
Decks out Petropolis in fluff of greenest green,
While squeamishly repulsive, like jellyfish’s sheen,
The river flows on wan and sickening.
Fireflies of auto lamps go gallivanting past,
Along Neva’s north shore they congregate;
Steel dragonflies and beetles on high massed,
While golden pins of starlight coruscate;
But stars above have not the means to slaughter
That weighty emerald-green of ocean’s water.
В Петрополе прозрачном мы умрем,
Где властвует над нами Прозерпина.
Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,
И каждый час нам смертная година.
Богиня моря, грозная Афина,
Сними могучий каменный шелом.
В Петрополе прозрачном мы умрем, —
Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.
Май 1916
Literal Translation
In transparent Petropolis we will die,
Where Proserpine rules [in skies] above us.
In each deep breath we drink the lethal air,
And each hour for us is one more lethal year.
Goddess of the sea, menacing Athena,
Take off your mighty stone helmet.
In transparent Petropolis we will die;
Here reigns not you, but Proserpine.
Literary
Translation by A.S. Kline
In transparent
Petropolis we will leave only bone,
here where we are
ruled by Proserpina.
We drink the air of
death, each breath of the wind’s moan,
and every hour is our
death-hour’s keeper.
Sea-goddess,
thunderous Athena,
remove your vast
carapace of stone.
In transparent
Petropolis we will leave only bone:
Here Proserpine is our
Tsarina.
Literary
Translation/Imitation by U.R. Bowie
In transparent Petropolis we all will die,
Where Proserpine holds sway in clouds above us.
With each deep breath we drink in lethal air from the
sky,
And every hour does one more lethal year encompass.
O Goddess of the Sea, Athena Pallas, remove thy
Mighty helmet, composed of puissance and of stone.
In transparent Petropolis we all will die,
Where reigns not Thee, but Proserpine alone.
Translator’s
Notes (U.R. Bowie)
Athena, or Athene (pronounced A-THEE-na) is Greek
goddess of the arts and wisdom, identified with the Roman goddess Minerva. Also
called Pallas Athena. Not usually seen as goddess of the ocean, but at the
Admiralty building—naval headquarters, in St. Petersburg—there was a statue of
Athena in the vestibule, and this may be why Mandelstam associated Athena with
the sea.
Proserpine, or Proserpina, in Roman Mythology is wife
of Pluto and daughter of Ceres; she is goddess of the underworld, corresponding
to the Greek goddess Persephone.
Proserpine can be pronounced two ways: (1) In three
syllables: PROS-er-pine; (2) in four syllables: Pro-SER-pen-ee. The meter of
the poem as translated by U.R. Bowie above requires the pronunciation in three
syllables.
d
Paraphrase of excerpts from article by Irina Surat,
“The Poet and the City: The Theme of St. Petersburg in Mandelstam,” (Zvezda, No. 5, 2008, in Russian)
The Petersburg theme was a part of Mandelstam’s oeuvre
almost from the start, but the year 1916 marks a sharp break with the way he
treated this theme. This is especially apparent in two poems that were written
that year and later included in the collection titled Tristia (1922). As the critic M.L. Gasparov states, these two poems lay to rest any optimism earlier expressed
in Mandelstam’s works on Petersburg. Now “the water is repulsive, the air is
transparent, as in the realm of shades, and dangerous dragonfly-airplanes rule
this air, while the stars as before are prickly with hostility, and Athena—her statue
stood in the vestibule of the Admiralty building—gives way to the goddess of
death, Proserpine.”
Now we have a tale of death in a city of death.
Mandelstam’s wife Nadezhda sees these two poems as the first impulse in the
“eschatological premonitions” of the poet. What was once for Mandelstam a
living stone city with a historical past, inhabited by historical and literary
figures, now becomes a city of transparency and specters. In the poet’s works
of the 1920s the word “transparency” is used repeatedly to characterize the
world beyond the grave.
Now the name of St. Petersburg—already changed to
Petrograd by the time these poems were written—takes on the stylized variant
“Petropolis (Петрополь),”
which had been used as a poetic name for the city by eighteenth century poets
such as Lomonosov and Derzhavin, and by Aleksandr Pushkin in his narrative poem
“The Bronze Horseman.”
But after Mandelstam adopted the name, its associations
with the word “necropolis (некрополь)”
become unmistakable. Why did the poet suddenly begin conceiving of the world of
Petersburg in such a harsh light? One possible reason is that there was already
a long tradition of the “Petersburg spirit” in Russian literature, associated
almost always with weird, spectral and inimical things, with the eeriness of
the long summer days (“white nights”)—in Pushkin, Gogol, Dostoevsky, Bely, and
many others. So writing of the city in these terms was not really a new
departure, but rather the continuation of a tradition.
Another possibility (says Surat) involves the poet’s affair
in Moscow with Marina Tsvetaeva. On January 20, 1916, Mandelstam arrived in
Moscow for the first time to visit Tsvetaeva, and from that time on, together
with the love theme in his poems, the theme of Moscow becomes more important,
and Moscow’s traditional “enemy” and rival, St. Petersburg, takes on ominous
tones.
Of course, Mandelstam’s view of the city of Petropolis as spectral and even doomed was prophetic, not only in terms of the horrors
that would be visited upon St. Petersburg in the time of WW I and the Russian Revolution,
but of the even more hideous history that awaited Leningrad with the German
siege of WW II.
* * *
Irina Surat’s
Remarks in the Original Russian
Резкий перелом петербургского сюжета
Мандельштама приходится на стихотворный диптих 1916 года, вошедший затем в
сборник “Tristia”
(1922).
1
Мне холодно. Прозрачная весна
В зеленый пух Петрополь одевает,
Но, как медуза, невская волна
Мне отвращенье легкое внушает.
По набережной северной реки
Автомобилей мчатся светляки,
Летят стрекозы и жуки стальные,
Мерцают звезд булавки золотые,
Но никакие звезды не убьют
Морской воды тяжелый изумруд.
2
В Петрополе прозрачном мы умрем,
Где властвует над нами Прозерпина.
Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,
И каждый час нам смертная година.
Богиня моря, грозная Афина,
Сними могучий каменный шелом.
В Петрополе прозрачном мы умрем, —
Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.
Эти стихи, по словам М. Л. Гаспарова, “как бы
опровергают былой оптимизм └Адмиралтейства“: вода отвратительна, воздух
прозрачен, как в царстве теней, в этом воздухе — опасные стрекозы-аэропланы,
звезды по-прежнему враждебно-колючи, и Афина (чья статуя стояла в вестибюле
Адмиралтейства) уступает власть царице мертвых Прозерпине”.39
Действительно, этот прозрачный Петрополь — не тот Петербург, который наполнял
своими архитектурными образами мандельштамовские эстетические идеи первой
половины 1910-х годов. Теперь идет речь о смерти в городе смерти. Н. Я.
Мандельштам видит в этих стихах “первый приступ эсхатологических предчувствий”
Мандельштама40 ;
если это и так, то пока эти предчувствия не имеют вселенского масштаба (как
будет позже в “Стихах о неизвестном солдате”, 1937) — пока они локализуются в
Петербурге. Живой каменный город, несущий в своем облике историческую память,
еще недавно населенный для Мандельштама героями прошлого и литературными
персонажами, превращается вдруг в прозрачное и призрачное41 залетейское царство
(в мандельштамовских стихах 1920 года “прозрачность” станет устойчивой
характеристикой загробного мира). Меняется имя города: реальный Петербург, уже
к тому времени переименованный в Петроград, становится у Мандельштама стилизованным
Петрополем (именно это название, первоначально данное Петербургу42 ,
закрепилось как поэтическое имя города в стихах Ломоносова, Державина, в “Медном
Всаднике” Пушкина), а затем постепенно Петрополь превращается в некрополь в
сознании Мандельштама. Когда в 1922 году Н. П. Анциферов приписал постскриптум
к своему исследованию “души Петербурга”: “Петрополь — превращается в
Некрополь”43, он имел в виду реальную историческую судьбу Петербурга в
послереволюционные годы. Но в 1916-м — что могло так резко повлиять на
мандельштамовское отношение к любимому городу?
Быть может, ответ скрыт в первоначальном
варианте диптиха, в котором был и третий, центральный фрагмент, обращенный к
женщине, — в нем происходит переход от “я” к “мы” внутри этого маленького
цикла. Позже этот фрагмент был из него исключен вместе с любовным сюжетом,
связанным с Мариной Цветаевой. Сюжет оказался московским: 20 января 1916 года
Мандельштам впервые приехал в Москву, к Цветаевой, и это был момент открытия и
обретения Москвы и начала первой разделенной любви поэта. В Москву переносится
центр душевной жизни, пишутся первые московские стихи с их “русской”,
исторической и любовной темой (“В разноголосице девического хора…”, “На
розвальнях, уложенных соломой…”, “Не веря воскресенья чуду…”) — и вот уже
Петербург воспринимается как холодная и безжизненная альтернатива Москве,
разгоревшейся любви, православию и московским страницам русской истории,
ассоциативно связанным с героиней романа. Об этом эпизоде биографии
Мандельштама его вдова писала: “Дружба с Цветаевой, по-моему, сыграла огромную
роль в жизни и работе Мандельштама (для него жизнь и работа равнозначны). Это и
был мост, по которому он перешел из одного периода в другой
<…> Цветаева, подарив ему свою дружбу и Москву, как-то расколдовала
Мандельштама. Это был чудесный дар, потому что с одним Петербургом, без Москвы
нет вольного дыхания, нет настоящего чувства России…”44
Москва одушевляется — Петербург пустеет и
умирает, город камня и совершенных архитектурных форм теперь видится как город
бесформенной невской воды, уподобленной медузе (или Горгоне Медузе).45
Пушкинская реминисценция в первых строках (“Еще прозрачные, леса / Как будто
пухом зеленеют” — “Евгений Онегин”, 7, I) создает контраст основному звучанию стихов — пушкинская
деталь оживающего весеннего леса поглощается смертью в городе смерти. Не только
“Петрополь”, но и “Прозерпина” поддерживают пушкинский подтекст (“Медный
Всадник”, “Прозерпина”), но самая сильная и значимая пушкинская реминисценция в
этих стихах — “И каждый час нам смертная година” (у Пушкина: “День каждый,
каждую годину / Привык я думой провождать, / Грядущей смерти годовщину / Меж их
стараясь угадать”).46 Мандельштам апеллирует к пушкинскому личному опыту,
воплощенному в слове, к его языку, к его смертным предчувствиям — с учетом этого
сигнала становится понятнее знаменательное “мы” стихотворения: это не
обобщенно-безличное, риторическое тютчевское “мы”, а конкретное обозначение
союза тех, кто объединен именем Пушкина, кровно связан с завершающимся
петербургским периодом русской культуры и умирает вместе с ним. Пока это
предощущение совместной гибели смутно, но уже через четыре года оно зазвучит в
полную силу: “В Петербурге
мы сойдемся снова, / Словно солнце мы похоронили в нем…”
Объективные исторические обстоятельства,
предвосхищенные Мандельштамом в первых стихах 1916 года о Петрополе, вскоре и
наступили47 —
поэт, как сейсмограф, точно фиксирует будущее, узнает его в явившихся образах.
“└Петербургское“ как бы открыто пророчествам и видÁниям
будущего — и потому что оно та пороговая ситуация, та кромка жизни, откуда
видна метафизическая тайна
жизни и особенно смерти, и потому что знамения будущего, судьбы положены в
Петербурге плотнее, гуще, явственнее, чем в каком-либо ином месте России”.48